бывают только андалузские нищие, исполненные поэзии, льющейся из каждой прорехи в одежде.
Его имя было Карло, бедный и одинокий сын земли, у которого не было родителей, который был сметён океаном жизни, как брызги морской пены во время бури.
Несколько месяцев назад он сошёл с корабля из Мессины в Принцевом доке со своим ручным органом и ходил по улицам Ливерпуля, наигрывая солнечные мелодии южных ущелий среди северных туманов и дождей. И теперь, накопив достаточно средств, чтобы заплатить за пересечение Атлантики, он снова взошёл на борт судна, чтобы поискать своё счастье в Америке.
Сначала Гарри поговорил с мальчиком.
«Карло, – спросил Гарри, – ну и как ты преуспел в Англии?» Он раскинулся на старом развёрнутом парусе на баркасе, забросив назад свою испачканную кепку с кисточкой и поглаживая одну ногу, как ребёнок, подумал и ответил на своём жаргонном английском – это походило на смесь крепкого портвейна с каким-то восхитительным сиропом, сказав ему: «Ах! Я вполне преуспеваю! Ведь у меня есть мелодии для молодых и старых, весёлые и печальные. У меня есть марш для молодых военных, и любовные мелодии для леди, и торжественная музыка для стариков. Я никогда не привлекаю толпу, но я вижу по их лицам, какие мелодии им больше всего по нраву, я никогда не останавливаюсь перед домом, но я сужу по его портику о том, за какую именно мелодию мне скорее бросят немного серебра. И я всегда перехожу от печальной мелодии к весёлой и от весёлой к печальной, и богатым всегда больше нравится печаль, а бедным – веселье».
«Но разве ты иногда не встречаешься и не пересекаешься с раздражительными стариками, – сказал Гарри, – которым место, где ты играешь, нравится больше, чем твоя музыка?»
«Да, иногда, – сказал Карло, играя своей ногой, – иногда».
«И затем, зная ценность тишины для беспокойных людей, я предполагаю, что ты никогда не оставлял их менее, чем за шиллинг?»
«Нет, – продолжал мальчик, – я люблю мой орган, как себя самого, для меня он единственный друг, бедный орган! Он поёт мне, когда я грустен, и приветствует меня, и я никогда не играю перед домом, чтобы не получать нарочно плату за то, чтобы закончить, это не моё, не так ли, бедный орган?» – поглядев вниз через люк, где тот находился.
«Нет, я никогда этого не делал и никогда не буду делать, даже когда голодаю, ведь когда люди отгоняют меня, я не думаю, что мой орган виноват, а виноваты они сами, поскольку музыкальные каналы у таких людей сломаны и проржавели так, что музыку уже нельзя вдохнуть в их души».
«Но, возможно, Карло, что не такую музыку, как твою», – сказал Гарри со смехом.
«Ах! Тут ошибка. Хотя мой орган так же полон мелодий, как улей полон пчёл, всё же ни один орган не способен создать музыку в немузыкальной груди: не больше, чем могут мои родные ветры, когда они дуют на арфу без аккордов».
Следующий день был безмятежным и восхитительным, и вечером, когда судно лишь слегка трепетало под воздействием нежного, но всё же устойчивого бриза, и бедные эмигранты, освобождённые от своих последних страданий, собрались на палубе, Карло внезапно поднялся со своего сидения, спустился вниз и при помощи эмигрантов вернулся со своим органом. Здесь музыка – священна, и музыкальные инструменты, пусть и скромные, будут любимы и уважаемы. Независимо от того, что сделала, или действительно делает, или может сделать музыка, она должна считаться священной, как золотая уздечка лошади персидского шаха и золотой молоток, которым прибивают его копыта. Музыкальные инструменты должны походить на серебряные щипцы, при помощи которых первосвященники ухаживают за иудейскими алтарями – чтобы никогда не трогать их светской рукой. Тот, кто повредит простейшую свирель Пана, подумав, что задевает изгородь у нищего, тот оскорбит самого бога мелодий.
И ни один из скромных музыкальных инструментов, ни дудочка, ни негритянская скрипка, не должен почитаться ниже, чем самый великий архитектурный орган, который катит гармонические волны на кафедральный неф собора. Ведь даже на варгане можно играть так, что можно пробудить всех фей, которые живут внутри нас, и заставить их станцевать в наших душах, как на залитой лунным светом поляне с фиалками.
Но что же это за тонкая сила, содержащаяся в ничтожном куске стали, из которого можно сделать десятипенсовый гвоздь, и которая без удара входит в нашу сокровенную суть и показывает нам всё самое сокровенное?
Не из всеобщего лапидарного предопределения, а будучи в непростом расположении духа, великолепные греки сочли, что человеческая душа по существу своему должна быть гармонией. И если мы верим в теорию Парацельса и Кампанеллы, согласно которой внутри у каждого человека есть четыре души, то тогда мы можем считать эти окаймлённые серебряными оправами звуки теми частицами мелодии, которые иногда сидят и поют внутри нас, как будто наши души это баронские залы, а наша музыка создана старыми арфистами Уэльса.
Но посмотрите! Вот орган бедного Карло, и в то время как притихшая толпа окружает его, он стоит там, глядит мягко, но вопросительно, его правая рука теребит и дёргает кнопки из слоновой кости на одном конце его инструмента.
Узрите орган!
Конечно, если есть много скрытых достоинств в старых скрипках Кремоны и если их мелодии пропорциональны их старине, то какое же божественное наслаждение мы можем ожидать от этого почтенного, потемневшего старого органа, на котором разве что не играли похоронный марш в царстве Саула, когда самого царя Саула и хоронили.
Прекрасный старый орган, врезанный в фантастические старые башни, башенки и колокольни, его архитектура выглядит своеобразным готическим, монашеским орденом, спереди он похож на западный фронтон Йоркской церкви.
Что это за арки, ведущие в таинственные лабиринты! что это за оконные переплёты, которые, кажется, смотрят внутрь часовен со стреловидными божественными шпилями! что за аркбутаны, и фронтоны, и ниши со святыми! Но остановитесь! Это мавританское беззаконие, ведь здесь испокон веков находится сарацинская арка, та, которая, насколько мне известно, способна завести внутрь некоторых дворов Альгамбры.
Да, это так, и если теперь Карло поворачивает руку, я слышу журчание Львиного фонтана, поскольку он играет немного насыщенную смесь итальянского духа и жидкого моря звуков, чьи брызги разбиваются о моё лицо.
Играй, играй, итальянский мальчик! Пусть и не по нотам, но ты поправишь их. Переведи на меня свой задумчивый, утренний взгляд, и пока я слушаю двойной орган – один твой, один мой, – позволь мне пристально посмотреть на несколько морских саженей в глубину твоих бездонных глаз – это так же здорово, как пристально смотреть вглубь великого Южного моря и видеть там великолепных сияющих дельфинов.
Играй, играй! Каждая нота движется по-военному, тут же – триумфальные штандарты, марширующие армии – всё великолепие звука. Мне кажется, что я – Ксеркс, ядро ржания всех персидских военных жеребцов. Словно позолоченные, сделанные из дамасской стали мухи, густым роем облепившие некую высокую ветвь, мои сатрапы кружатся вокруг меня.
Но уже идёт представление, и я млею, и тем временем Карло выявляет нужную кнопку из слоновой кости, и играет некая флейта, подобная сарабанде: мягкие, приятные, никнущие звуки, как серебряные берега пузырящихся ручьёв. И сразу же лязг, военный вой, как будто десять тысяч медных труб, выкованных из шпор и эфесов, зовут Север, Юг и Восток мчаться на Запад!
Снова – что это, словно раздираемый вереск? Что за звуки гоблинов и ведьм из Макбета? Вальс души Бетховена! Перекличка эльфов и привидений! Идите сейчас, соедините руки, Медуза, Геката, ведьма из Эндора и все страшные демоны с горы Блоксберг.
Снова отходят кнопки из слоновой кости, и, долго оттягиваясь, золотые звуки слышатся как ода некой Клеопатре, медленно вырисовываются и торжественно расширяются безбрежным, красивым шаром, и передо мной проплывают неисчислимые королевы, глубоко спрятавшиеся за серебряной вуалью.
Всё, что Карло может делать, – это создавать и разрушать меня, выстраивать меня, разбирать